Илья Беркович
Посвящается Александру Вернику
Что нам дороже всего? Родные горы.
А еще дороже? Обычаи предков.
Ну, а еще дороже? Прах дедушки.
Вот, о нем и расскажем.
Зима. Кожное отделение больницы. Родители уходят. Девочка лет семи, обритая наголо, в бязевой больничной рубашке до пола не плачет, но не отпускает руку матери.
- Ну, Светочка, солнышко мое, завтра мы с папой снова придем,- говорит, слегка согнувшись, мать, но девочка не разжимает руку.
- Света, нам надо идти, -глубокий голос отца полон горя,- а ты должна отдыхать, хорошо есть, тогда мы заберем тебя отсюда и все уедем.
Костяшки девочкиной руки белеют. Отец, почти зажмурившись, большим и указательным пальцами сдавливает дочкино запястье. Рука дочки разжимается. Теперь мать не двигается с места. Приходится подхватить ее под руку и… На улице они отшатываются от молодого со скомканным лицом, бешено орущего вверх, в желтое окно венерического отделения:
- Верка, сука! У меня нашли! Искалечу, б…! Только выйди !
Белые фигуры наверху не могут отлипнуть от стекла: они ведь больные, к ним пришли. Ну, так пришли. Парень стремительно гнется, проводит ладонью по земле, но снега на снежок не наскребается , и в окно летит камень. Удар в раму. Белые с визгом отшатываются. Выскакивает вахтер. Парень с шапкой в руке бежит вон из больничного городка и пропадает в пару: между корпусами пробило трубу горячей воды. Дерево над трубой – белый коралл.
Родители на остановке. Подходит 59й. В этот час уже можно протиснуться к кассе. Пассажиры, кроме сидящих счастливцев, висят, грея руками ледяной припотолочный поручень ,и не включенными пока глазами смотрят в летящую параллельно автобусу точку. Все, кроме Монокарпа, молчат. Монокарп, мясная монада в расстегнутом тулупе, рокочет : Зашел щас к куме, а она и борщаку мне, и стаканяку накатала. Монокарпу никто не ответствует, да он, собственно, ни к кому и не обращается, но отсвет его ,похожей на мерцающую печку,
физиономии, ложится на лицо соседа и сосед выглядит живее других .
На Лысой Горе выходить. Мать идет прощаться со школьной подругой, отец- домой. Посреди двора лежит на боку их старый шкаф. Его верхняя дверца открыта, и в неровном, как будто слюдяном зеркале, годами отражавшем рюмки и спины двух фарфоровых собак, отражается теперь невыспавшаяся лампочка над входом в подъезд.
Отец отпирает входную дверь и – из их комнаты слышны чужие голоса. Говорят не по- русски.
По -русски говорят все : друзья и враги. Ну, по-английски, в крайнем случае визита американских защитников. Но это не английский. Мало того, что за две недели до отъезда ребенок заболел часоткой. Теперь еще это непонятно что. Отец почти рывком открывает дверь. В комнате пахнет сосновой доской, чужим табаком и овчиной. Его мать сидит на диване у окна. Двое незнакомых в новых дубленках стоят, опершись на огромный пустой ящик для отправки дольнего груза. Их лица, шапки и дубленки бежевы. Глаза, усы, брюки и ботинки блестят черным. Один держит в руке картонную папку. Другой прижимает к животу стандартный посылочный ящик. Он легонько хлопает по ящику и говорит: Дедушка умирал, сказал хоронить земле Моше зарыт.
- Что?!
-Дедушка,- поясняет тот, что держит папку, указывая на ящик, – умирал, просил
хоронить святой земля
-Что?!
-Дедушка, – щелкает по ящику его держатель,- здесь. Бумаги – здесь, в папке.
Видя, что на лице хозяина проступает понимание, он продолжает : Приедешь Израиль, вот телефон на ящике, позвони, скажи дедушку привез. Сто доллар, возьми.
Хозяин отстраняет руку с бумажкой.
-Двести возьми!
Хозяин медленно и возмущенно качает головой.
-Слушай, сколько хочешь?
- Да чтобы я за то, чтобы провезти в Израиль прах еврея, взял деньги?!
Горцы, поглядывая на хозяина и кивая в его сторону, переходят на свой язык, а хозяин думает:
Наверное, у наших общих предков были такие же черные усы и блестящие глаза. –Собственного дедушку он видел только на выгоревших фото, а бабушка почему-то вставляла в идиш латинские выражения.
-Миша,- горестно говорит мама хозяина с дивана, – не бери никаких денег. Чего они хотят?!
- Они хотят похоронить в Израиле прах своего дедушки. Просят провезти.
-Скажи им, что твой дед тоже об этом мечтал ,скажи, что мы провезем и похороним. И никаких денег не надо. Пусть уходят, а то, пока они здесь, я не могу даже из комнаты выйти.
-Почему ты не можешь выйти?!
-Я боюсь тебя с ними оставить. Ты же ничего не понимаешь!
-Не надо хоронить! Позвонишь сын! Сын будет хоронить!,- встревает горец, слушавший чужую речь с таким напряжением, что, кажется, на лбу его шевелились при этом не морщины, а проступившие сквозь череп мозговые извилины.
-Не хочешь деньги?
-Нет
Горцы уходят, а дедушкин прах остается и начинает обживаться в разгромленной близким отъездом комнате. Его представляют гостям, а поскольку полок не осталось, и стоит он на полу, за него постоянно запинаются, виновато хлопая себя по лбу. Бабушка даже покрикивает на гостей: Осторожней ходите, дедушку потревожите!-, и на разбегавшуюся внучку, которая ,слава Богу, выписалась из больницы , а если бы твоего дедушку так?
И, когда они в последний раз выходят из дому, унося свое все: семью – вот она, культуру (слайды с картин друзей, машинописные стихи друзей, бобины с песнями друзей, а книги ушли в бандеролях), свою мораль помощи людям в виде бескорыстно провозимых чужих долларов и золотых колец , то впереди всех идет отец ,неся ящик с прахом дедушки. И то, что дедушка чужой, но в то же время их, еврейский, возводит его в ранг национальной ценности, горское же происхождение предка превращает его в библейского праотца, и это спасительно, потому что ни дипломы Киевского пединститута, ни песни Полоскина, ни привычка бескорыстно помогать полузнакомым людям в национальные знамена, столь необходимые меньшинствам при репатриации, не годятся. А ящик с прахом годится.
Годится-то он, годится. Но это львовская таможня решает, какие ценности нац. меньшинства перевозят через советскую границу, а какие нет. Львовская же таможня- это ангар, где время тормозится. Из служебного помещения выходит сотрудница .На круглой голове ее пилотка.
Сотрудница никуда не торопится. Она занимается бабушкой, мамой и внучкой. Личный досмотр, девушки. Папой же занимается старший лейтенант с подвяленными глазами. Гудит, гудит предпоследним гудком поезд на Вену, а лейтенант задумчиво перелистывает рукописи, просматривает слайды, откладывает в сторону несколько бобин , уносит их в служебку ,стирать.
Дойдя же до ящика с дедушкой, до мины, взрыва которой папа ждал все эти бессчетные, бесконечные, потные минуты, лейтенант спрашивает только : документы?, и пролистнув папку, роняет: в порядке.
И вдруг все они, вся семья, оказываются на перроне, в вагоне, в Вене, в Лодском аэропорту ,в самой голове очереди на такси. Сбоку появляется статный , мерзколицый старик и с криком “ветераны без очереди!” открывает дверцы второго, третьего, четвертого такси, а сыновья подкатывают на тележках новые и новые чемоданы. На четвертой машине бабушка подает голос :А я в эвакуации, в Нижнем Тагиле, в 14 лет? Трехпудовые мешки не таскала?!, но подходит их очередь, их машина, женщины садятся сзади, папа, в обнимку с посылочным ящиком – спереди. Водитель по складам читает иерусалимский адрес, написанный на картонке.
Машина , как лужу разбрызгивая пахучий воздух, проносится мимо пальм и выскакивает на шоссе. Подъем начинается почти сразу, кончается у подъезда, где ждут друзья, и много раз рвется. Такси за это время столько раз меняет направление и бросается вертикально вверх, в черноту, параллельно одним и наперерез другим гирляндам огней, что папа в конце – концов выстраивает фразу « У вас в Израиле делают замечательные автомобили», но , на свое счастье, так и не решается ее произнести. Вынимая из багажника чемодан, он видит на заду машины (о стыд!) пацифистский знак мерседеса.
Друзья, единственно четкие в нерезком пока мире, обнимают приезжих и помогают занести вещи на второй этаж ,в квартирку. Книгам тесно. Друзья, и сами, похоже, еще не вышли из чемоданного состояния. Окна открыты. Колбаса, которую нарезают для салата «скобарек» какая- то странная, а соленые огурцы не соленые, а кисловато- перченые. Мать замечает маленькую
салатницу, которую подарила друзьям перед их отъездом ,и мимолетно думает ,что пригодилась бы и самим. Дочка почти засыпает, но не хочет идти в другую комнату без мамы. И бабушка пусть. Три поколения женщин уходят спать.
-Поставь ты этот ящик на пол. Что ты его на коленях держишь?- говорит папе хозяин.
-Ой, хлопок по лбу, мне же нужно позвонить ! – папа знает, что звонить с чужого телефона в Израиле -хамство, звонки страшно дороги, но это случай долга. Это не для себя.
-Позвонишь, только давай хоть за встречу !
Они пьют за встречу, едят салат, папа набирает написанный на ящике номер и сообщает кому-то басовитому про дедушку и адрес.
Мужчины пьют дальше. Папа все не решается задать вопрос, видя по посвежевшему, приглушенно – грустному лицу хозяина ,что отвечать тот не захочет. А вопрос простой : « Ну, как здесь, ничего? Жить можно?
Хозяйка, пользуясь вниманием мужчин друг к другу, мягко сгорбившись, непрерывно, быстро и печально ест торт.
Автомобильный гудок повисает, когда времени в водочных часах остается на три «ну давай».
Гудит имеющий право. Все права. Первой встряхивается хозяйка: Посмотри, кто это? Не нам?
-Да ты что, кто нам будет гудеть? У нас что, знакомые хамы есть?!
Гудок непрерывен и невыносим, как ночная мигрень. Мужчины ,сталкиваясь локтями, высовываются в окно. Гудит длинная и широкая черная машина. Ее двигатель вибрирует, а фары освещают машину в конце двора, стекла которой слепо блестят.
-Какой этаж?- кричат из машины папе и хозяину.
Дверь распахнута. Они входят. Их опять двое. Папа сразу сечет, что горские предки в Израиле выше и мясистей. Скалистая жесткость их лиц стала бескрайней пустынной уверенностью.
-Маша! Поставь рюмки! Садитесь!
-Спасибо вам. Где он?
Папа вручает ящик горцу, который повыше и постарше. На столе нет свободного места, но горец ящиком, сбоку, сдвигает посуду, берет со стола ножик с мраморной ручкой и поддевает крышку. Сопение. Треск. Крышка лежит на салатнице. Пахнет опилками. Горец медленно, двумя руками ,выпрастывает ,вытягивает из опилок приземистую, похожую на округлую крепостную башню древнюю вазу.
-Тянь,- вырывается у хозяйки- искусствоведа, -седьмой – восьмой век.
Изнутри ваза залита воском, и когда горец с улыбкой (золотозубо улыбаются оба) щелкает по ней ногтем, звука почти нет. Ваза снова втиснута в опилки. Ящик прикрыт и передан младшему горцу.
В дверях старший оборачивается, проводит глазами по лицам уже забытых им людей и выделяет папу. Секунду он соображает. Потом вынимает из кармана белой рубашки плитку шоколада, вроде тех молочных шоколадок за 40 копеек, которые последними оставались на пустых полках советских буфетов.
-У тебя ребенок больной. Шоколад хорошо.
Папа машинально принимает шоколадку. Внизу заводят машину. Папа кладет шоколадку на край стола, где только что стоял ящик, а теперь – горстка опилок и сломанный ножик с мраморной ручкой.
-Ну, Мишка,- говорит хозяйка, вот не знала, что ты у нас мафиози!
А хозяин наливает со дна и смотрит сочувственно.
Папа понимает, что должен рассказать им про дедушку, но не сообразит, как : он не хочет говорить правду, чтобы не предстать дурачком перед симпатичной хозяйкой ,и не хочет врать, будто знал про вазу, чтобы не выглядеть в глазах честного хозяина подручным жулья.
-А,- пьяновато машет он рукой, -это такая история… Тетки завтра проснутся- они лучше расскажут.
Но назавтра будет уже не до того. Тетки, проснувшись, начнут обустраивать жизнь, и история останется нерассказанной . Через годы папа, став хозяином, сделает из нее застольную балконную байку, будет иногда вынимать ее из темнот между толстолистыми растениями и глиняными висюльками и показывать гостям, посмеиваясь над своей давнишней лоховитостью.
Один из гостей-литераторов запомнит байку, и записывая ее, поймет, что не только о наивности речь. Что здесь есть еще одна правда. И попытается эту правду показать.
» Подписаться на комментарии к этой статье по RSS